Лариса Щирякова: Чтобы меня посадить, ГУБОПиК заказал у меня этнофотосессию
Гомельскую журналистку Ларису Щирякову власти держали в заключении почти три года. Когда до окончания срока, который ей несправедливо присудили, оставалось несколько месяцев, её освободили и выслали из Беларуси в числе 52 политзаключенных. «Гомельская Вясна» поговорила с Ларисой о том, как происходил ее арест, следствие, суд, какими были условия заключения и как прошло неожиданное освобождение.

Лариса, расскажи, как происходило твое задержание? Ожидала ли ты, что тебя схватят?
Меня задержали во вторник, а в субботу ко мне прибежал из магазина мой сын и рассказал, что ему там сказали, что целый день за мной следили милиционеры. И в принципе, у меня была возможность в этот же день сорваться и убежать. А когда уже я приняла, возможно, не очень разумное, как сейчас я считаю, решение оставаться вопреки всему, просто я сыну так и сказала, что, возможно, меня заберут, но все равно осталась в Беларуси.
И мне написала женщина, которая сказала, что она хочет заказать этническую фотосессию (в 2021 году Лариса объявила о прекращении журналистской деятельности и начала зарабатывать фотографиями в этническом стиле, создав на своем подворье соответствующую фотозону — ГВ). И мы договорились на вторник. Это было где-то 11-й или 12-й час. И она приходит вместе с каким-то мужчиной. Я тому мужчине говорю: «А что, вы тоже будете фотографироваться?» Он сказал, что нет. Ну и мы проходим в эту мою фотозону, и там он мне показывает удостоверение и говорит: «Не хочется вас, конечно, расстраивать, но вы, типа, арестованы, мы из ГУБОПиК».
То есть, они притворились клиентами. Потому что раньше они всегда приходили — дверь была закрыта. А в этот раз они решили, чтобы лишить меня такой возможности — что-то скрыть или кого-то оповестить — разыграли такое представление. И так произошло мое задержание 6 декабря 2022 года. Меня сначала завезли в ИВС, а через три дня перевели в СИЗО.
А сообщили ли тебе, в чем тебя обвиняют?
Обвинение мне предъявили еще в ИВС. И первая статья была 369-1 — «Дискредитация Республики Беларусь». Они мне вменили четыре интервью, которые я в августе 2020 года, потом в 2021-м и 2022-м давала «Белсату». Из обвинения не было понятно, какие конкретно высказывания они трактуют как дискредитацию Беларуси и вменяют мне в вину. Поэтому, когда я уже защищалась, мне пришлось выписать все критические высказывания, которые хотя бы как-то похожи на ту дискредитацию. Их оказалось шесть штук: «в Республике Беларусь зачищается медийное поле», «массово нарушаются права человека», «в Беларуси диктатура», «у меня есть опасения, что против меня может быть сфабриковано уголовное дело» и что-то еще.

А уже когда через полгода было окончательное предъявление мне обвинения, они мне добавили еще статью 361-4 «Содействие экстремистской деятельности». Когда сайт «Гомельская Вясна» был признан «экстремистскими материалами», но я считала, что у меня есть еще 12 дней, пока решение суда вступит в законную силу, я поставила на него один из материалов.
И еще один эпизод, который они мне вменили, — сказали, что я собственноручно поставила две какие-то информации в телеграм-канал «Белсата». Но это точно ложь. Эту информацию я выложила в свой Facebook, а «Белсат» забрал себе. Но меня обвиняли, что это я именно поставила, хотя никаких доказательств не было.

Во время следствия я у следователя Аллы Владынцевой спрашиваю: «Тут большой текст. Что конкретно в нем дискредитирует Республику Беларусь?» А она: «Ну вот же! Там что-то такое написано!» и машет рукой в сторону, где лежат те распечатки с текстами. Не было никаких экспертиз, ничего. Они в обвинении просто написали, что они просмотрели и прослушали материалы и решили, что они содержат ту дискредитацию.
То есть, они любую критику трактовали как дискредитацию страны. Но естественно, это было просто выражение личного критического мнения, реализация права на выражение мнений.
«В пропагандистском видео они использовали мои рабочие материалы, но сделали монтаж»
Когда ты еще была в СИЗО пропаганда распространила видео, где ты якобы едешь на машине за рулем, твой сын снимает то, что происходит на улице, а ты на него ругаешься, и в результате он пугается и просит остановить это. Пропаганда говорила, что ты намеренно вовлекала ребенка в «экстремизм». Знала ли ты об этом видео и что там происходило?
Я узнала о нем, когда ко мне в камеру попала моя знакомая, тоже заключенная, которая и рассказала, что этот материал был опубликован. Конечно, мне стыдно, что я сорвалась на Свята. Не столько он там ошибся с теми снимками, сколько я от нервного напряжения сорвалась.
На самом деле, боясь за меня, когда я сразу после выборов 9 августа 2020 года ехала на эти протесты, он просто хотел быть рядом со мной, потому что ему так было спокойнее. Он меня буквально уговорил, чтобы я его взяла с собой, хотя я это делать не собиралась. Конечно, меня это не оправдывает, и я сильно жалею, что ругалась на него.
Но у пропагандистов имел место монтаж. Там было несколько файлов. И один — мы едем по Кирова, там перекрыты все выезды на Советскую, и одна сцена была, где какая-то группа молодых парней бежит по улице. Я понимаю, что это они от ОМОНа убегали. И следующий файл был снят уже около цирка, где непосредственно происходили протесты. И там такая сцена, которую я уже снимала собственноручно, как на нас идут эти внутренние войска во всей амуниции, со щитами, гремят теми дубинками.
Я спокойно снимаю, а рядом стоит Свят. А он же не привык к таким сценам и, конечно, он испугался. И он таким плачущим голосом, который записала камера, говорит мне: «Мамочка, я боюсь, поехали домой». А пропагандисты берут этот кусок аудио и накладывают на кадры из машины, где бегут протестующие. Якобы Свят боится не этих внутренних войск, а боится протестующих.

А были ли свидания с сыном и другими родственниками?
Ну там такая система, что свидания разрешаются после суда, и у меня было три свидания. Сначала пришел Свят и сестра, потом он с племянницей Женей приходил и третье — сын приходил с моим отцом. А так я очень долго, где-то около месяца, ничего от них не получала. Хотя и они мне писали, и я им писала. Но, я так поняла, что переписку запретили следователи. И, несмотря на то, что я была морально подготовлена, это было очень психологически тяжело — не знать, что происходит с моим сыном. Только где-то через месяц я узнала, что его поместили в приют, а где-то через полгода узнала, что его забрал его отец.
Это как раз то, что невозможно простить этому режиму. Мало того, что этот ребенок и так два года прожил в постоянном стрессе и страхе, что меня арестуют, что на его глазах были эти бесконечные обыски, задержания меня. И даже, когда меня уже посадили, они все равно ходили к нему, залезали в его компьютер, они его таскали на допросы.
Причем, допросы были без взрослых, несмотря на то, что он несовершеннолетний. Мне сестра рассказывала, что на одном допросе он так разволновался, что просто не вспомнил, как звать его деда. На то, на что я пошла, я пошла сознательно. А он тут просто никаким боком. И так его пытать — это просто не по-человечески. Простить это им невозможно.
Также в пропагандистском сюжете с твоего суда твоя прежняя подруга Жанна Пиковская рассказывала, что она тебе говорила, что ты «допрыгаешься», а ты, мол, ее не слушала. Какая была твоя реакция на ее присутствие в суде?
Да, мы с ней дружили, но еще до того, как меня арестовали, мне прислали скриншот, как она в соцсети оскорбляла сторонников перемен. После этого между нами все было закончено. И на суде ее не было.
Дело в том, что обвинение очень странно подбирало своих свидетелей. Это были мой сын, моя сестра, мои друзья и знакомые, герои моих сюжетов. Они все говорили, какой я чудесный человек. А тех, кто засвидетельствовал бы то, в чем меня обвиняли, не было. И Пиковской тоже не было. Не знаю, где она то интервью пропагандистам давала.
Пропаганда, рассказывая про суд над тобой, все время показывала тебя в слезах и говорила, что ты, мол, поздно задумалась над своим поведением и теперь плачешь. Чем были вызваны эти эмоции?
Я расплакалась только тогда, когда уже все уходить начали. А времена же изменились. Помнишь, как мы раньше залетали на политические суды, смеялись с властей вместе с обвиняемым, переговаривались. А тут я вижу — они какие-то все испуганные. Я себе думаю, кто из нас тут в тюрьме находится — вы или я? Я такая: «Народ, алё! А чего вы все такие?» То есть их еще начала подбадривать.
Я все время держалась. Но, когда они начали уходить, тут меня просто прорвало. Из-за вот этой несправедливости, из-за того, что увидела своего сына, увидела своего отца. Я вижу — сестра моя плачет стоит, и они все на меня смотрят с таким вот сожалением, и это меня еще так тронуло. Я, конечно же, не раскаялась, вину никакую не признала. Но такие эмоции были только вот в последние минуты.
А когда ты узнала о смерти матери?
Ну, мне написали через месяц. Но… Мне тяжело сейчас об этом говорить.
«Когда меня просили про кого-то рассказывать сотрудникам, я всех описывала чудесными людьми, и на меня сотрудники просто махнули рукой»
Как относились к тебе в разных местах заключения, где тебе довелось быть?
В ИВС меня, конечно, знают. Я боялась, что меня сейчас загонят «на пальму» (имеется в виду верхний ярус нар — ГВ), на железо. Я легла на «сцену», а под «сценой» же батарея. То есть, мне было тепло.
Водили меня, конечно, как они обычно водят, — в три погибели согнув, но я сама сгибалась, как они говорили, каких-то тех «ласточек» или какого-то физического воздействия на меня не оказывалось. В СИЗО со мной сидела женщина, которую обвиняли по статье 174 (неисполнение обязанностей по содержанию детей — ГВ). То ей было строго запрещено чем-то со мной делиться. В СИЗО отношение было корректным. Все ко мне обращались на «вы».
Правда, я вела себя по-хитрому. Я никогда не говорила там, «вы не имеете права, а я имею». Если и боролась за свои права, то делала это так, чтобы не разозлить. Потому что я не хотела страдать, и мне было важно во всем этом сохранить свое физическое и психическое здоровье. Это, кстати, и про СИЗО, и про колонию.
Это не значит, что я шла на какие-то сделки с администрацией.
Но, например, когда мне сказали: «Вы будете шить, вы знаете, для кого вы шьете?» Я знала, что и для КГБшников, и для системы этого МВД. Я говорю: «Да, я знаю». И говорила, что буду шить, потому что собиралась отсидеть нормально, чтобы выйти полностью здоровым человеком. Хотя, некоторые девушки и отказывались.
В СИЗО было довольно лояльное отношение. Меня не бросали по камерам. Сначала нас в камере было шестеро, а полгода где-то мы сидели втроем. Потом меня перевели «на монастырь», там была большая камера. Там я каждый день занималась физкультурой. Мне местный психолог дал книжку Дэвида Майерса «Социальная психология», я изучала. Ну, стоит сказать, что в СИЗО отношение было действительно корректное и уважительное.
В отличие от колонии, где были оперативники, сотрудники, которые мне годились в сыновья, и они мне «тыкали», говорили там, «Щирякова, иди сюда» и подобное. И вот это для меня было очень больно, потому что я не привыкла к такому.

Но и в СИЗО и в колонии сейчас ситуация такая, что к «белым» (заключенным по общеуголовным статьям — ГВ) и к «желтым» (заключенным по политическим статьям, которые должны носить на одежде особую бирку желтого цвета — ГВ) разное отношение. Если «белым» за нарушение могут дать наряды или вообще закрыть глаза, то на нарушения «желтых» глаза никогда не закрывали. Они сразу начинали с серьезного наказания — это были лишения свидания, продуктовой передачи, и ШИЗО были за довольно мелкие вещи.
На меня три раза составлялись рапорты. Один раз за то, что я пыталась на фабрику пронести конфеты, второй раз за то, что я разговаривала в строю. Ну, это зацепка — потому что, пока мы стоим в строю и ждем, когда нас поведут с работы, все переговариваются. Но интересно было то, что если ты разговаривала, то ты же разговаривала с кем-то. То есть, это как минимум два человека. В моем случае меня наказали одну. То есть, то ли я сама с собой разговаривала, то ли я с голубями разговаривала. И третий рапорт был за то, что я в речи допустила два матерных слова.
Но, интересно, что после третьего рапорта меня должны были наказать. А я прихожу на комиссию, думаю, что сейчас будет какое-то серьезное наказание. А мне говорят: «Мы даем вам предупреждение». Знаешь, после того, как они давали девушкам за ерунду серьезные наказания, у меня глаза чуть на лоб не полезли. Ну я такая: «Спасибо, все, больше не буду». А, если ты имеешь три наказания, ты становишься «злостным» — заключенным, который злостно нарушает правила. И на тебя накладывают еще много ограничений. Но предупреждение не считается, и я «злостницей» не стала.
Не могу сказать, что меня там сильно прессовали, как-то на меня давили, чтобы я работала на оперотдел. Ну, когда я уже что-то просила, то мне говорили: «Ну, вы же понимаете, мы можем вам пойти навстречу, но вы тоже должны нам там что-нибудь…» Я говорю, что никого подставлять под ШИЗО, под рапорты я не буду. Я просто отшучивалась, пыталась вести себя максимально вежливо и корректно. Когда меня пытались про кого-то спросить, я всегда говорила, что это замечательный человек. У меня все были чудесные люди. И оперативники просто махали на меня рукой.
А была ли возможность как-то общаться с другими политическими заключенными?
Да. У нас, например, в здании находились два отряда. А «локалка» — территория, примыкающая к зданию, у нас одна. И там мы, пока куда-то собираемся (на работу, например) могли с «желтыми» поговорить. Потом на фабрике мы тоже имели перекуры, перерывы, и во время их мы собирались в такие кружки и могли пообщаться. Мы там обсуждали новости, поддерживали друг друга. Кто, например, был на свидании, рассказывал новости с воли. Правда, не все «желтенькие» подходили в эти наши кружки, некоторые боялись.
Охранники по большей части на это не особо обращали внимание, но были и такие, которые могли сказать: «Что это за кружки по интересам? Расходимся!» А еще у некоторых такое странное толкование было, что это «нарушение локализации». Я считаю, что «нарушение локализации» — это, когда ты физически вышел за пределы какой-то отведенной тебе территории. Хотя, мы там с Настей Лойко смеялись, что, мол, слова же изо рта вылетают и покидают территорию, то может в этом «нарушение локализации»?
Кстати, если говорить про фабрикацию вот этих нарушений и рапортов, то был такой кейс с Настей Лойко. Она по своему темпераменту — очень вежливый и культурный человек. И вот было, что сотрудники с ней разговаривали, они что-то говорят, а потом они закончили мысль и замолчали. Она начинает что-то отвечать, а они в этот же момент тоже начинают что-то говорить. И потом составили на нее рапорт за невежливое обращение с сотрудниками, якобы она их перебивала. И ее за это отправляли сидеть в ШИЗО. Такое было, но говорить, что такие вещи были массовыми ко всем политическим я бы не стала.
Вообще, многое зависело от того, насколько они были одержимы своей работой. Были такие отряды, где оперативники просто прохода не давали, ища, за что составить тот рапорт. Но были и те, кто в этом особо не рвался, и там было спокойнее. Были политические, которые вообще отсидели весь срок без всяких рапортов.
«Сначала сказали, что переводят в другой отряд»
Расскажи, как происходило твое освобождение.
Еще в прошлом году, когда начались вот эти помилования, мы стали понимать, что что-то меняется и начинают выпускать. Причем если отпускали тех, кому осталось пару недель, то это еще мало о чем говорило. Но когда стали выходить «дальнобои» — те, кому присудили огромные сроки и оставалось сидеть по 15 лет, мы понимали, что скоро может прийти и наша очередь. По крайней мере, я надеялась еще в прошлом году, что могу попасть в число освобожденных.
«Купцы», как мы их называли, приезжали периодически, предлагали писать те «помиловки». Весной даже устроили «обманку», когда предложили написать «помиловку» 18 девушкам, а в итоге выпустили только двоих. Но лично мне раньше никогда ничего не предлагали.
Только вот накануне, то есть освободили нас в четверг, а в среду в обед мы узнаем, что Дербыш забрали. И на мой прямой вопрос, помиловали ли ее, мне офицер сказал, что нет, ее на этап забрали. Но не похоже было, что на этап — на 90% мы были убеждены, что это «помиловка».
Но тогда еще не было ничего, что бы говорило, что это будет что-то, связанное со мной. А в обед меня вызывает там один сотрудник, и мы разговариваем. Я ему там, как обычно, рассказываю, как без финансовых вложений улучшить условия содержания и снизить рецидивность в колонии — как человек, который много писал про пенитенциарную систему я имела на этот счет много мыслей и всегда прогоняла им эту тему.
А в конце он такой достает лист А4 и говорит: «Ну вот бумага». А я уже слышала, что там кому-то предложили явку с повинной писать за какой-то там комментарий пятилетней давности. То я ему и говорю: «Что, явку писать?» А он: «Нет, явку не надо, пишите помиловку». Ну, он продиктовал мне в произвольной форме, я по-белорусски записала, отдала ему и еще побежала в клуб. Что-то там тогда нас еще в клубе собирали. Там я тогда, кстати, первый раз встретилась с Марией Колесниковой. Мы перекинулись несколькими словами. И из этого клуба нас еще повели на работу на вторую смену.
И где-то в 8 вечера моя мастерица говорит: «Собирайся». Я еще переспрашивала, убирать ли мне свое рабочее место, вернусь ли я еще сюда. А она сказала, что девки уберут, если что. И она ведет меня в штаб.
Меня встречают два офицера, ну, такие, низовые, но начальство. Мы идем, я ничего не говорю. А один из них говорит: «Ну что, на расстрел тебя ведем». Мы приходим в коптерку, и они приказывают мне собирать вещи и говорят, что меня переводят в другой отряд. Я засомневалась, потому что переводы, конечно, бывают вечером, но ими не занимается начальство. Естественно, чтобы сопроводить осужденного не нужно какого-то там майора. А еще они очень вежливо со мной разговаривали.
Ну, я собралась, забрала все вещи. От моей передачи уже осталось немного. Но, к моему несчастью, в этот день была отоваривание. Я купила два килограмма помидоров, три килограмма яблок, сгущенку, ну, всякого понакупила. Оно до сих пор тут у меня в Вильнюсе стоит.
И мы идем. И поворачиваем в сторону, где расположены два отряда — третий и четвертый. Вот туда я не хотела точно — это самые первые бараки, построенные в 53-м году. И я думаю, неужели меня в этот третий отряд переводят? Нет. Мы проходим этот поворот и идем в «карантин». И это уже было очевидно и понятно, что это освобождение. Это уже был вечер, может, 10 часов вечера, и я понимала, что мы переночуем в карантине, а утром нас выведут.
Так это и получилось, ну единственное, что меня огорчило — они забрали все наши вещи, чтобы их «шмонать». И, конечно, не отдали ни письма, ни тетради, ни даже фотографии родных. И у меня нет на руках даже приговора, потому что тоже не отдали.

А в половине шестого нас поднимают, обыскивают, наголо эти приседания, ну, такая вот у них процедура, расписываемся за получение своих вещей, и нас ведут к такому «отстойнику», куда привозят этап. Нас туда подводят, стоит микроавтобус, стоят какие-то военные в амуниции. Нам говорят, что мы поступаем в распоряжение КГБ, и мы грузимся. В принципе, они к нам нормально относились, даже дали нам какой-то воды попить. Мы повыпивали всю их воду.
Мы осознавали, что нас вывозят. И, конечно, меня это очень огорчало. Я еще в «карантине» поняла, что меня не выпустят. А вся моя картина будущего все-таки была связана с Беларусью, с домом. Я мечтала, я хотела обнять сына, и на могилу матери сходить. И я осознаю это. Я, конечно, плакала там. Девки меня утешали.
И нас потом подвозят к этому автобусу большому и везут на таможню, было понятно, что нас выталкивают из страны. Без мешков на голове обошлось. А там я уже Евгения Меркиса встречаю. Нам дали крекеры, и потом зашел этот американец, который переговаривался с Лукашенко в середине лета. Мы по телевизору видели этого человека. И он заходит и говорит: «Мне очень жаль, что вы прошли через все, через что прошли, но теперь вы на свободе, поздравляю вас». Ну, мы, конечно, все похлопали, поблагодарили его.
Ну и нам там 3-4 часа оформляли документы, поставили нам визы. Мы в это время сидели разговаривали. У меня с собой было сало, помидоры, я поела. Но мужчинам не дали с собой продукты взять. А у меня полный набор был. Я еще там угощала всех, кто что хотел.
Потом нас посадили в эти шикарные машины, привезли к американскому посольству (в Литве — ГВ). Там нас покормили немного. И вышли мы уже за это посольство, где стояли все наши активисты, журналисты, знакомые. Давай там обниматься, целоваться. Конечно, это очень трогательно было.

Что бы ты, пройдя через все это, хотела сказать тому режиму, что правит сейчас в Беларуси?
Все, что произошло со мной, — это не про закон. Закон не действует, и защитить свои права никак невозможно. По крайней мере, в политическом деле. Хотя, они же не признают, что мы — политические заключенные. Очень хочется, чтобы это политическое преследование закончилось, потому что это неимоверно вредит людям и стране. Страна обезлюдевает. Нельзя властям так вести себя, что после нас хоть потоп, главное — сохранить политическую власть. Уезжают мозги, убегают образованные, умные люди. А те, кто остаются, боятся уже тени своей. Я просто призываю власти: вы уже достигли всех своих целей, общество запугано, никаких потрясений уже не будет, дайте уже людям передохнуть. Стоит остановить это политическое преследование и дать возможность людям просто жить спокойно. И дать нам возможность безопасно вернуться.
Комментарии