Марфа Рабкова — про День Воли в СИЗО, смерть отца, изменения в себе и отношения с администрацией колонии
Марфу (Марию) Рабкову освободили 19 марта в результате визита в Минск американской делегации — и она уже включилась в правозащитную деятельность. Девушка провела два с половиной года в СИЗО, три в колонии. В разговоре с Мариной Золотовой она рассказывает, как изменилась за это время, как в СИЗО отмечали День Воли и как складывались её отношения с администрацией колонии.

Приводим выдержки из большого интервью.
О встрече с мужем после освобождения
— Расскажи, как вы встретились с мужем.
— Конечно, для меня это был момент горечи: никого из моих близких не было рядом в момент моего освобождения, потому что меня ждали дома в Беларуси, но, к сожалению, я оказалась в другом месте. Все мы, находясь там, представляли себе этот день, в красках его рисовали и проживали десятки, сотни раз. Но реальность всегда по-другому расставляет свои приоритеты и декорации. И у меня, честно скажу, была такая белая зависть, когда я видела, что людей обнимают их близкие. А я как сирота стою. Не хочу принизить значимость моих друзей, коллег, которые окутали меня заботой и вниманием, но близкие и родные — они единственные в своем роде. Я полтора месяца ждала, чтобы приехал муж. И, наверное, так волновалась весь этот период, что в момент встречи волнения уже не было. Я сделала нетипичный жест. Купила цветы — такие «долгоиграющие». Я ему их подарила и сказала: пускай они остаются пока в том месте, где я живу, как напоминание о нашей первой встрече после заключения.
Как Марфу во время следствия сделали руководителем анархистской группировки
— В тот момент мне предложили сделку. Когда ты проходишь по статье 285 (Создание преступной организации либо участие в ней. — Прим. МЗ.), есть в УК статья, которая гарантирует, что если ты являешься участником ОПГ и даешь показания на других участников, то с тебя полностью снимается уголовная ответственность в рамках 285‑й статьи.
И я скажу, когда мне предложили, действительно немножечко что-то во мне зашевелилось. В тот момент у меня умирал отец, и, конечно, это было самой манипулятивной точкой, которая была возможна. Я помню, как вернулась в камеру. Там было только одно уединенное место — в туалете за шторкой. Я закрылась и начала думать, что делать. И мне было так жалко себя. Но потом я начала думать о тех людях, в отношении которых хотели, чтобы я дала показания. У них же тоже есть и мама, и папа, и бабушка, и дедушка, и любимые люди. И моя история не уникальна, и мое горе не уникально. И почему я, выбирая свое счастье, этих людей втаптываю в их горе? Чем я достойнее, чем они?
То есть это не было так, что, когда мне была предложена эта сделка, я сразу, как храбрая Жанна д’Арк, сказала: «Нет. Я не буду». В тот момент я просто молчала. Я поняла, что мне для себя надо решить, по каким правилам я буду жить. Когда все очень сложно, когда у тебя в голове полная каша, ты растерян и не знаешь, что тебе делать.
И я решила, что правило, по которому я буду жить до конца своих дней, — не навреди. Я не могу решать свои проблемы путем того, чтобы вредить другим людям.
Но это тяжелый выбор на самом деле.
Я отказалась от сделки, и меня из участника ОПГ сделали ее руководителем. И мои «до двенадцати лет» превратились в «до двадцати».
Вот почему-то этот промежуток был уже проще. Наверное, когда уже двузначное число, восприятие несколько иное.
За все время заключения я на самом деле только три раза выходила из себя. При общении с представителями власти всегда вела себя очень спокойно. Но когда мне принесли окончательное обвинение — 10 статей, 20 эпизодов, — такой талмуд, я просто бросила его им обратно. Неосознанно так швырнула и сказала: «Я никогда это не подпишу. Уберите это от меня. Вы вообще с ума сошли, что вы делаете? Кто вообще это придумал?» Потом добавила: «Хорошо, я все организовывала. Если это поможет снять уголовную ответственность с других людей, да пишите все что угодно».

О смерти отца и том, как научилась прощать
— Как ты изменилась за эти годы?
— Наверное, я еще больше углубилась в правозащитную концепцию, очень тяжелую в реализации на практике, — права человека для всех. Быть правозащитником до конца и помогать абсолютно всем, невзирая на идеи, невзирая на взгляды, даже если тебе человек не нравится. Вот это очень сложно — выключать свое личное мнение при некоторых обстоятельствах. Мне кажется, что это процесс, к которому нужно все время стремиться. Очень для меня был важным момент, когда я поняла, насколько я противница любого вида насилия. Мне кажется, я стала пацифистом головного мозга. Я считаю, что невозможно достигать любой, даже самой гуманной идеи путем насилия. Оно уже изначально портит все. Это дорога в никуда. Идея не может быть прекрасной, если на пути ее реализации — горе и насилие.
— Как ты миришься тогда с этим миром, в котором полно насилия? В котором войны бесконечные, страдают и гибнут люди?
— Это как раз вопрос о том, что все равно надо видеть мир таким, какой он есть. Не идеализировать его, не обелять, а принимать. Но понимать, что могу сделать лично я, чтобы он стал лучше. Например, вот моя личная история о насилии. Когда я потеряла отца, это была очень неприятная история, мягко говоря. Нашлись люди, которые над этим очень сильно иронизировали.
Мне было больно. И я в себе чувствовала огромнейшую ненависть. И я на самом деле с ней жила и до этого достаточно долго. Она меня заполняла. А я и не скрывала, в принципе, даже публично. Но в какой-то момент поняла, что это такая ужасная отравляющая эмоция. И в первую очередь она меня отравляет. Я поняла, что не хочу ненавидеть. Я хочу внутренней гармонии. Мне хочется быть легкой и спокойной.
Но это легко сказать. На деле, когда ты сталкиваешься с огромным количеством ненависти, злости, предательства, очень сложно оставаться на тех позициях, которые ты выбрал.
Я поняла, что насилие и агрессия — это как бумеранг, ходящий друг от друга: меня ненавидят, я в ответ ненавижу. И таким образом я продолжаю этот путь ненависти. Я как будто бы становлюсь мостиком для того, чтобы передать ее дальше. А я хочу ее остановить. Потому что насилие порождает насилие. Когда мне наносят насилие, я начинаю наносить насилие в ответ. И как будто продолжаю этот путь. А я хочу сказать: «Стоп». На мне вот эта маленькая ненависть остановится. Я не буду ее продолжать.
Я не просто пришла к этой мысли. Я обожаю Короткевича. Жалею, что мы с ним разминулись в эпохах, не можем встретиться и поговорить. Помню, где-то в сентябре двадцать первого года я читала «Хрыстос прызямліўся ў Гародні». Там такой есть интересный момент. Главный герой несет на гору крест (я так и представляю себе это на берегу Немана рядом с Каложей), где его должны казнить на виселице, его и его друзей… Но тут его соратники берут под стражу палачей, представителей власти… Тогда ему предлагают расправиться с обидчиками. А он берет факел, подходит к каждой виселице, поджигает и говорит, что в этом городе больше никто никогда не будет повешен, что теперь это свободный и чистый город и что никогда в нем не будет столько слез, крови и насилия.
Я читаю и понимаю, что у меня щелкает в голове. Ведь как было: меня бьют, и я хочу в ответ бить. И это, в принципе, самая естественная человеческая реакция. Самая упрощенная для психики. Но мы же чуть сложнее уже. Мы же хотим чуть лучше быть, да? Я поняла, что хочу быть другой. Я очень долго к этому шла. Это был процесс, который занял не месяц, и не два, и не полгода. Я очень долго шла к тому, чтобы простить. Потому что, как это ни помпезно сказано, удел сильных — прощать.
Ты не унижаешься. Это делает тебя еще сильнее внутренне, когда ты прощаешь даже самые страшные вещи.
Помню, как я на практике решила это реализовать. В тот момент мы общались с одним сотрудником ГУБОПиКа. Сижу и говорю: «Знаете что? Я хочу вам сказать, что я вас прощаю». Он сначала сказал: «Это какая-то шутка? Ты сейчас что-то нам скажешь?» Они решили, что это какой-то хитрый ход, что я сейчас достану «словесное жало» и их ужалю. Говорю: «Нет-нет-нет. Я вам искренне говорю: я вас прощаю». Они не поверили. В их плоскости это было что-то слишком сложное. То есть они всегда ожидают реакции по себе.
— Это они иронизировали по поводу смерти твоего отца?
— Да. В принципе, все манипуляции в большинстве своем строились на том, что отец умирает. Наверное, первый год для меня был самый тяжелый из-за этого. Я прекрасно понимала, какое состояние у отца, какой вид рака, что он очень агрессивный, что действительно время идет на дни…
— Он болел еще до того, как тебя задержали?
— Да. И у меня как раз последние полгода перед задержанием были постоянные поездки Минск — Добруш, потому что нужно было немножко тянуть семью, и лечить, и быть рядом. Наверное, ты чувствуешь себя уже взрослым, когда не родители за тобой носятся, а когда ты уже понимаешь, что должен взять семью и потянуть ее.
Для меня самый тяжелый момент задержания заключался в том, что я не могу физически помогать своей семье.
Но знаешь, нет худа без добра… В последний раз мы с отцом очень сильно поругались, потому что он устал. У него начались такие горестные мысли. А я сказала: понимаю, но ты посмотри, у тебя есть мы. Ты не хочешь про нас подумать, мы же за тебя, мы хотим, чтобы ты боролся.
А когда меня задержали, у него появилась идея фикс меня дождаться. И это дало ему на какой-то промежуток времени силу заставлять себя бороться. Конечно, очень сложно так прямо сказать, но, возможно, даже эти страшные события дали ему каких-то пару месяцев дополнительной жизни. Потому что папа стиснул зубы. У меня было немного от него писем. Он писал: я обещаю тебе дождаться, я живу с мыслью, что мне нужно тебя дождаться. (…)
Наверное, я ждала, что отца рано или поздно не станет, поэтому уже морально к этому готовилась. Помню день, когда мне сообщили об этом. Он умер пятого. Адвокат рассказала мне об этом шестого августа двадцать первого года. Я вышла из кабинета в слезах, это было раннее утро, там еще никого не было. И там был человек, который работал на Володарке. И он меня обнял. Начал успокаивать.
Как отмечали День Воли на Володарке
— А вот верно, или это уже фантазии чьи-то, что Новый, 2021 год отмечали под песню «Муры», что пели какие-то другие протестные песни? Было такое на Володарке при тебе?
— Было, и в окна кричали все лозунги. Я помню очень четко, когда в двадцать первом году мы во дворе постоянно пели какие-то песни. С Ирой Счастной, когда находились в одной камере, тоже там «спявалі» постоянно. Я пробыла в камере 83 два года. А предшествовало этому то, что как раз 25 марта 2021 года всю нашу камеру раскелешевали (разбросали по разным камерам. — МЗ). Потому что мы как раз отмечали 25 сакавіка. Мы открытку какую-то поставили на стол, у нас был бэчебэшный мармелад. Нас было восемь человек, мы себе сделали цветочки с ленточками, вырезали, покрасили, все было в бело-красном цвете. И мы выстроились: белое-красное-белое-красное…
— На проверку? Серьезно?
— Самое интересное, что у нас было, по-моему, трое человек не по «политическим» статьям. Они полностью нас поддержали.
Сдавать рапорт должна была женщина, которая сидела за алименты. И вот она очень загорелась. Мы сказали: «Хотим сдать на беларускай мове рапорт, но это ваша очередь», а она: «Так я сдам на беларускай мове». Заходит корпусной, она начинает по-беларусски сдавать. А он же видит, что это не «политическая» сдает по-беларусски. Сказал: «Что вы за цирк здесь устроили?» И хлопнул дверью.
А потом нас надо было выводить на прогулку. Мы такие выходим все красивые с этими цветами в волосах. Нам говорят: «Вы либо снимаете, то есть мы вас в этом не поведем. У вас экстремистские знаки». А мы: «А где вы вообще видите? Это ж цветочек, посмотрите».
И целый день был дурдом такой. Нас то выводили, то заводили, потом нам сделали обыск, потом мы с матрасами стояли в коридорах, вот эти цветки взяли порастаптывали.
Корпусной побежал и сразу пожаловался начальнику, и уже невозможно было не отреагировать. Поэтому были приняты меры. Вот такое празднование было. Вообще была идея на тот момент, чтобы это празднование прошло во многих камерах одновременно. Мы хотели сделать, чтобы в какое-то определенное время все стали кричать «Жыве Беларусь!». И вот эта идея поступила, мы поделились с соседями, вроде все поддержали, но потом почему-то решили, что не нужно этого делать. Об этом узнали оперативники. К сожалению, разные люди находились в камерах. И у них началось расследование, кто был инициатором… Они расценили, что было желание сделать какой-то бунт, какую-то массовую акцию, и искали зачинщиков. Я знаю, что в тот день кто-то из мужиков громко кричал «Жыве Беларусь!», и его в карцер поместили.

— Помню, что еще до нашего задержания попадались публикации, что у тебя были проблемы со здоровьем в СИЗО. Ты можешь подвести итог: как вот эти пять с половиной лет отразились на твоем здоровье и были ли у тебя проблемы с получением медпомощи?
— Наверное, в СИЗО было сложнее всего, потому что я перенесла ковид. Тяжело перенесла. Я благодарна Богу, что смогла с ним справиться сама. К сожалению, да, помощи не было. Лечение в виде парацетамола. Я знаю не очень хорошие вещи, когда врач вообще отказывался идти в камеру, где буйствовал ковид, и, например, мужчины были вынуждены объявлять голодовку, чтобы к ним пришел специалист.
Ковид очень подточил меня, и я до такой степени плохо выглядела, что, даже когда в камеру заселялись женщины, с которыми я была знакома лично, они меня не узнавали. То есть я была очень худая, очень истощенная, выглядела действительно плоховато. С щитовидкой были проблемы, с зубами.
На данный момент, судя по тому, как вообще люди освобождаются и в какой они форме, в каком они состоянии, считаю, что у меня все вообще хорошо. Есть проблемы, но они не такие существенные, их нужно контролировать, но в целом все хорошо.
Об отношениях с администрацией колонии
— Как у тебя складывались отношения в колонии с администрацией? По моим наблюдениям, ты пыталась с ними общаться, решать какие-то вопросы.
— Сначала никак вообще. Я даже не знаю, в какой момент что-то поменялось, потому что изначально я становилась в позу и говорила: «Нет». Я даже не помню, что на меня повлияло, что я решила начать какие-то разговоры. Это был какой-то, наверное, обоюдный механизм. И где-то, наверное, уже в двадцать пятом году я стала общаться.
По сути, это было с их стороны предложение о выстраивании «доверительного общения», но это смешно, конечно. Однако я решила дать шанс всему этому, ведь первые шаги были предприняты с их стороны.
Когда попала только в колонию, прошло какое-то время, я посмотрела на то, что происходит. И стала призывать девочек, чтобы они признавали вину. Хотя я тогда сама не признала вину. Просто глядя на то, какая это тяжёлая ноша и как тяжело сидеть людям, которые не сделали этого, я взяла на себя такую смелость. Я получила дозу хейта за это.
Но я говорила: «Пожалуйста, признавайте вину. Важен здоровый человек, который прошёл через испытания с наименьшими потерями: психологическими и физическими. Если это даст возможность избежать ШИЗО, если это даст возможность избежать постоянного давления и буллинга». Ведь это очень тяжело. Мне на самом деле в какие-то моменты казалось, что я дышать даже уже не могу. Настолько психологически было сложно.
— Это какие, например, были моменты?
— Когда ты просто понимаешь, что 100 человек на тебя враждебно смотрят и каждый из них ждёт любую твою помарку, ошибку. Когда ты банально заходишь в помещение воспитательной работы (ПВР), тебе нужно сесть куда-то. Ты подходишь к свободному месту, тебе говорят: «Здесь занято. Здесь занято. Отошла отсюда». Это как в школе: ты изгой.
Ты не можешь даже подойти, с кем-то поговорить. А когда к тебе кто-то подходит, что-то спрашивает, к ней подлетают и моментально говорят: «Отойди от неё. У тебя что, проблем мало? Не разговаривай с ней». Это было очень тяжело, когда ты даже не знаешь, к кому обратиться, не знаешь, у кого спросить, не знаешь, как жить, какие там правила действуют… А ты все время не там встал, не так сел, не туда посмотрел, не так передал тарелку. И это каждая минута, каждая секунда твоей жизни в этом коллективе. Ты только ночью можешь заснуть. А когда ты живёшь 16 часов в сутки постоянно на пределе, когда ты понимаешь, что любая твоя ошибка — и тебя заклюют просто… Это очень тяжело морально.
— А когда это давление прекратилось?
— Настолько сильное, наверное, месяца через два. Меня прощупывали, сканировали, смотрели на мою реакцию, а я такая думаю: «Все равно наперекор всем не буду агрессировать». Но при этом я не давала вытирать о себя ноги. У меня было чувство собственного достоинства, и я просто спокойно говорила, объясняла. Допустим, заходили в ПВР, спрашивали: «Почему, Рабкова, ты стоишь?» Я отвечаю: «К сожалению, люди в этом зале не хотят, чтобы я сидела рядом с ними. Поэтому я вынуждена здесь стоять». (…)
— В какой-то момент я предложила администрации: нужно приходить к какому-то консенсусу, давайте разговаривать. Раз так получилось, что мы находимся в вашем учреждении, надо же как-то выстраивать отношения, а не только в карательном порядке… Они тогда посмеялись, сказали, что у них уже была такая [Ольга] Класковская, которая предлагала им эту роль и якобы даже что-то делала. Такой профсоюз «десятой категории». Я пыталась все время лоббировать тему (и ты же сама, наверное, с этим сталкивалась): иногда непонятно вообще, в чем проблема, когда начиналось какое-то острое внимание к тебе. Ты начинаешь чувствовать, что тучи сгущаются, но очень сложно понять почему. Меня очень раздражало всегда, почему нельзя прямолинейно сказать, в чем проблема, где я переступила какую-то невидимую красную линию, почему в данный момент что-то происходит?
Я, например, говорила: «А вы вообще пытались делать контрольный выстрел в воздух, а не по ногам сразу? Почему вы не пытаетесь договариваться с этими людьми, а сразу принимаете жёсткие меры?» Может быть, среди этих осуждённых, среди десяти человек двое вас не услышат. Но восемь из них, скорее всего, прислушаются, если вы скажете: смотри, есть такая-то проблема, мы будем реагировать на неё, если ты не перестанешь, например, публично высказываться.
— Тебе отвечали на такие вопросы?
— Сначала к этому очень критично отнеслись.
Но я просила, я говорила: пожалуйста, не сажайте женщин в ШИЗО, это страшно. Это здоровье. Если там ты находишься, то женское здоровье можно похоронить. Там настолько холодно, что можно отморозить все что угодно. И молодые девчонки, если они находятся там достаточно долго, это крест на том, что они смогут иметь детей.
Поэтому я убеждала: давайте мне говорить. Я буду уговаривать людей. Если это не в рамках какой-то жести, я считаю, что можно договариваться. Но там же бывали сложные кейсы, типа Лазарчик (политзаключённая Елена Лазарчик, из-за плохого зрения в колонии отказалась шить, позже была осуждена по ст. 411, сейчас отбывает наказание в колонии № 24. — Прим. МЗ). Ну вот как Лазарчик уговорить, чтобы она шила?
Ты просто не представляешь на самом деле, с Лазарчик как они шли на уступки. Когда она написала отказ от работы, я даже уговорила мастера не давать ход этому заявлению. И она согласилась отложить его на день. И я подошла к Лазарчик и начала умолять её. Я сказала, давай я тебе отдам свой процесс, он лёгкий, я буду тебе мелом рисовать. Только не иди в ШИЗО. Она ответила: «Я своего решения никогда не меняю, если я написала, значит, я пойду в ШИЗО». Я ей сказала: «Ну ты же понимаешь, что ты убиваешь себя просто?» Она: «Я понимаю. Я хочу себя убивать». Ну что ты будешь делать?
Но где-то на самом деле что-то помогало. Это, конечно, такой сложный механизм. Ещё бывает такое, если интерес не со стороны колонии, а выше. Что ты сделаешь? Зачастую им же спускалось, не так много было решений, которые от них зависели.
Когда я видела, что на людей начинали сыпаться какие-то проблемы, я пыталась просчитать: откуда ноги растут? Это Минск или кто-то местный? Если местный — то можно попытаться решить вопрос, спросить: чего вы хотите? А если это из Минска — ну что ты сделаешь? Будешь по почте голубя отправлять: пожалейте человека, это просто женщина?
О женщинах, которых нужно срочно освобождать
— Кроме Ирины Мельхер, состояние каких женщин вызывает у тебя наибольшую обеспокоенность? Кого, ты считаешь, нужно спасать в первую очередь?
— Любовь Резанович. Вообще дело [Николая] Автуховича, там еще есть Ольга Майорова. Люди, которые сидят с 2020—2021 года. Их в первую очередь надо освобождать. Столько лет прошло. Люди в пожилом возрасте. Эти три женщины сидят с 2020 года, они все пенсионерки. У них у всех куча хронических заболеваний. У них у всех очень тяжелое психологическое состояние. Это бабушки! И я, если честно, вообще не представляю, какую угрозу они могут сейчас представлять. Они действительно могут там умереть. Я была с Ирой [Мельхер] рядом, мне очень страшно, что она просто не выйдет из этой колонии. Слава богу, пока никто из женщин в колонии не умер. Я очень надеюсь, что этого и не произойдет.
Еще есть девочка — Марина Леонович. Вот у нее тоже очень сложная ситуация, так как имеются психологические особенности, в том числе психиатрический диагноз. Она не выдерживает. Представь: тяжелое психологическое состояние, «политическая» десятая категория, еще вот это все окружение токсичное.
Я считаю, что пенсионерок, женщин с хроническими заболеваниями, с особенностями психического состояния — их в первую очередь надо освобождать. Многодетные… Жанна Аврамчик, у которой аневризма головного мозга, у нее эпилептические приступы, она пенсионерка. Тяжелая ситуация, конечно. И таких историй десятки и десятки…
Комментарии
[Зрэдагавана]
Лукашэнка і хто яму служыць - нелюдзі, якія мучаюць людзей. Забіваюць пры гэтым права, справядлівасць і нават здаровы сэнс. Бо ім і сёння - не да законаў. І так ужо амаль 6 гадоў.