Светлана Алексиевич: Через моего отца начала осмыслять трагедию целого поколения, эпохи
В разговоре с Белорусским ПЕНом писательница Светлана Алексиевич возвращается к образу красного человека и трагедии поколений, размышляет о боли и надежде, страхе и ответственности, молчании и гуманитарной культуре, которая может не только свидетельствовать, но и уберечь.

Трагические фигуры истории
Когда я работала над «Временем секонд-хенд», то даже подразумевала подзаголовок — конец красного человека… Искренне тогда верила в это. А на самом деле он не исчез. И не просто живет — он стреляет в Украине, пишет доносы в России, запускает заново сталинскую машину…
— Это значит, седьмая книга — продолжение темы?
Да. Но это уже не только о прошлом. Это о будущем. И не только о нашем. Потому что появился новый материал, который не дает остановиться. Здесь и наша белорусская революция, потом война в Украине, и вообще все, что в мире сейчас делается, вместе с Трампом и другими. Какое-то очень долгое эхо удалось поймать вот в этой человеческой природе на развалинах, обломках советской империи.
— Но разве образ красного человека не стал сегодня удобным ярлыком? Новое поколение нередко прикрывает им собственные ошибки, промахи: мол, режим держится на прежних поколениях… Фактически наши предки обвиняются. В приспособленчестве, безволии, подлаживании. А вы говорите, что это жертвы.
Они трагические фигуры истории. Это куда более сложнее, чем просто оскорбительное «приспособленцы».
Вот мой отец. Он был сельским учителем, директором школы — чрезвычайно интересным человеком. Очень любил мать, рыбалку, природу. До сих пор помню, как вместе ходили по лесу, выезжали на речку и всегда много разговаривали — мы дружили. Он был коммунистом и когда умирал, то попросил…
— Поставить памятник со звездой?
Нет: чтобы в гроб положили партбилет: хотел забрать с собой на небеса…
— Какая вера!
Сегодня каюсь, что по неразумению не однажды доводила такого близкого, любимого человека до слез. Это было еще до двадцатого года, до десятого даже. Обвиняла его поколение. Он учился в Институте журналистики в Минске. И когда студенты возвращались после каникул, то видели: многие преподаватели исчезали. Однажды из всего состава остались только двое… Услышала об этом и закричала: «Как вы все могли тогда молчать?!» Не отвечал. Молчал. А я думала: это трусость, которая и родила ГУЛАГ. Человеческая трусость огромного размера.
И дальше приехала из Афганистана, с войны, и тоже начала с размаху, с разгона: «Папа, твои ученики там убивают ни в чем не виноватых людей!» И отец снова ничего не отвечал. Сидел молча — и вдруг заплакал. Вот когда мне стало так стыдно: видимо, что-то не понимаю, потому что хоть мы разных взглядов, однако же любим друг друга! Нам же хорошо вместе! Даже если просто сидим молча… Через отца начала осмысливать трагедию целого поколения, эпохи.
То и спасло меня от отношения, когда в перестройку девяностых к тем людям прицепились унизительные словечки «совок», «совки»… А я уже не могла принять такого пренебрежительного, несправедливого отношения. Потому что раньше поняла огромную внутреннюю трагедию того времени. Когда также жили, любили, верили — но заблудились в идее.
Это неправда, что отец «совок». Нет! Вступил в партию под Сталинградом, когда на руках умер друг, и на следующее утро перед боем подал заявление. Да я не испытала и десятой доли того, что пережил он в свое время!
Во всем таком современном отношении к красному человеку виновата и литература, искусство в целом. Вот назовите хоть одну книгу с описанием девяностых! Да, есть что-то, если поискать, но там неглубоко. Тем описанием молодых не взволновать…
Время так быстро летело, так стремительно менялось, что мы и сами не успели разобраться со своим прошлым — и тем более растолковать его новым поколениям.
Праздник отхода от аскезы
— А что книга про девяностые должна описывать?
Вот то, что с нами было. Как все происходило.
— В том числе, почему стали говорить «совок»?
Думаю, от невежества. Никто ничего не рассказывал — ни про ГУЛАГ, ни про Вторую мировую, ни про партизанщину… Новые люди не до конца знают трагедию, которую пережил народ.
— Есть ли параллель в ощущениях поколения вашего отца — и новейшего, которое попыталось сломать систему, стало движущей силой 2020 года? В моменте, когда исчезла иллюзия завтрашней победы и вдруг возникла ужасная реальность возможной расправы?
Может, в самую последнюю минуту перед сдачей новой редакции «Времени секонд-хенд» в печать я успела внести в книгу еще один эпизод. Девушка рассказывала, что училась и участвовала в революции десятого года. И она говорит: только в камере пожалела, что не прочитала «Доктора Живаго»… Должна была, но пропустила — книжка показалась скучной и вообще подумалось, что это давняя, ненужная уже история… А тут, за проволокой, чуть ли не на каждом шагу встречалась с описанным Пастернаком, Солженицыным. Например, любимым издевательством ее следователя было натягивать целлофановый пакет на голову человека, которого допрашивал, чтобы беззащитная жертва задыхалась… Видите, когда-то мы рисковали свободой, чтобы дотянуться до этих книг, а новому поколению они были неинтересны — просто лежали на развалах.
— И что вместо книг?
Люди тогда гордились друг перед другом: «Я стиральную машину купил!», «А я — холодильник!», «А мне кофемолка досталась!»… Материальный аскетизм сменился погоней за потребительством. И это, может, спасло. Иначе схватились бы за оружие. Партия же не отходила просто так. Люди увлеклись идеей разбогатеть. Никто не думал, что кому-то придется и прислуживать…
Чем больше я тогда ездила, особенно по России, тем больше об этом думала. И когда уже позже собеседники упоминали девяностые, то сразу — тогдашние свои приобретения, а затем уже закрытые предприятия, потерянную работу… Но сначала, повторю, был праздник отхода от аскезы. И каким-то странным образом все вот это сняло опасность гражданской войны.
— А что с разочарованием? С этим внутренним ощущением, что будущее беззвучно, а ответственность за собственные неудачи перекладывается на других? Особенно на «верхних». Потому что, мол, мы лично ни в чем не виноваты.
Действительно, так говорят. Но здесь проблема более глубокая: нет идей. Ни внизу, ни наверху — идеи просто исчезли. Люди пытались за них зацепиться. Вначале — за религию. Потом — за частную жизнь. Потому что больше не за что. Помню, лет двадцать назад было время открытого цинизма. Сегодня — другое состояние. Цинизм уступил место страху. И теперь одинокий человек может зацепиться разве за другого. Больше не за что или кого.
— Тема насилия над личностью это какая-то белорусская исключительность — или свойственно и Америке, и Европе? Или оно повсюду, где разрушается доверие к будущему?
Почему только белорусская? Господи, посмотрите хоть бы на войну в Украине! А что до будущего, то как категория оно вообще исчезло. Ни предсказать его, ни догадаться хоть о чем-то завтрашнем никто из нас сегодня не может. Ни один серьезный художник не возьмется о том говорить. Теперь даже прошлое нельзя предсказать, не то что будущее. Сегодняшний момент невозможно поймать. А мы — его свидетели. Способные настолько свидетельствовать миру, сколько имеем сил.
Что может вернуть смысл
— Вы работаете над книгой о боли 2020-го. В тех историях глубоко личные переживания — или все же коллективная травма?
Эта боль часто ведет не наружу, а внутрь — в молчание, эмиграцию, в обособленность. Но сама по себе боль — не самое худшее. Беда, когда она превращается в культ. Когда внимание концентрируется только на страданиях — это ловушка. Потому что за ней нет шага дальше, к анализу и пониманию того, что с нами произошло. Боль нельзя игнорировать, но ее надо преодолеть. И искать наивысшее: вопрос о смысле. Зачем человек неожиданно для себя спускался в подвал? Что с ним и с нами всеми произошло?
Вот о чем должна быть литература сегодня. Она должна вернуть человеку не только правду — смысл. А теперь голос писателя придушен шумом: телевизора, Telegram-каналов, соцсетей. И боль, если она остается без вопросов, превращается в тупик.
— Чувствуете это лично?
Очень. За собой замечаю: когда читаю в интернете — это все как бы мимо сознания. Не так, как когда остаешься наедине с книгой. Есть люди, которых несет поток. А есть те, кто хочет осмысливать свою жизнь. И для таких сегодня главное — сохраниться. Не дать себя раздавить, не потерять себя в том, что происходит вокруг.
Культура как спасение
— И это уже не про идеологию, а про культуру, содержание личности?
Да. О том, из чего ты состоишь как человек. Есть ли у тебя почва. Без культуры, без гуманитарной основы личность беззащитна. А сегодня гуманитарные знания сокращаются и в школах, и в вузах. Мол, нужно только прикладное. Но только этого мало. Мне нравится снимок, где Эйнштейн играет на скрипке. Вот в том вижу формулу человечности. Все надо огуманитарить. Наука без культуры не спасает.
Недавно летела в самолете и увидела кем-то забытую книжечку: Обама переписывался со своей Мишель, в том числе про книги. Размышления двух интересных людей. Там такой гуманитарный уровень, который для наших нынешних лидеров попросту недостижим. У них никаких антенн нет для улавливания этих звуков в мире…
— Только ли президенты, канцлеры, председатели имеют дефицит глубины жизни? Здесь стоит упомянуть и «глубинный народ». Который повсюду: в Беларуси и Германии, в Польше и в Америке, в Италии…
Это правда. Вспоминаю, как в Минск впервые привезли мощи. Я жила тогда рядом с церковью. И видела те очереди — два километра, люди в платках, в тишине, с надеждой. Учителя дежурили по ночам, чтобы поддерживать порядок. И я поняла: это и есть тот народ, на который делают ставку. Но он — не проснулся. Не узнал себя. Возможно, даже устал от истории. Как и все мы.
— Однако мы все же должны не потерять себя, правда?
Да. Даже если мы — только свидетели. Только слабые голоса в шуме мира. Но это — наша обязанность: свидетельствовать и жить. Через культуру, слово. И через боль, которую надо преодолеть и переосмыслить.
Сейчас читают
«Война все спишет». Белорусским участникам гей-прайда в Вильнюсе угрожали расправой от имени белорусских воинов за использование бело-красно-белого флага

Комментарии